Музей заброшенных секретов
- Автор: Оксана Забужко
- Жанр: Современная проза
- Дата выхода: 2013
Читать книгу "Музей заброшенных секретов"
«Вот!!!»
Затем наступает время фотографий. Черно-белые, выгоревшие до цвета сепии, карамельно-коричневые, некоторые на плотной, тисненой, как вафли, фотобумаге с беленькими зубчиками по краям, напоминающими кружевной ободок школьного воротничка, — докодаковская эпоха, эпоха холодной войны и отечественных фотоматериалов, как и вообще всего отечественного, хотя у женщин на снимках такие же высотные пирожки «шиньонов», этих дурацких накладок из мертвых (а то, наверное, и чужих, фу, какая гадость!) волос, и одеты они в такие же неуклюже-прямоугольные, лубяные на вид платьица, как дамы в фильмах Энди Уорхола или, скажем, Анук Эме в «8 ½» (эту, по крайней мере, они могли видеть, хотя бы теоретически, — могли выстоять пятичасовую очередь в фестивальной давке и прорваться все-таки в зал, мокрые и счастливые, со сбитыми набекрень шиньонами и разноцветно-темными подковами подмышек, — под белые нейлоновые блузки надевалось цветное, отечественное, конечно же, белье, — у кого что было получше: голубое, розовое, сиреневое, но белья на фото не разглядеть, и те влажные подковы и запах тех очередей — еще не знакомых с дезодорантами, зато густо напудренных, надушенных каким-нибудь «Индийским сандалом» ф-ки «Красная Москва» или, в лучшем случае, польским, таким же томно-сладким «Bycs moze…», — ведущими в разноголосом хоре запахов жаркого, потного женского тела, — уже не подлежат реставрации, — на снимках же, нарядные и свежепричесанные, они вполне сходят за современниц Анук Эме, никакого железного занавеса отсюда, с расстояния сорока дет, уже не видно…). Знаешь, о чем я подумала? Женщины вообще меньше подвержены ломкам политического климата — они натягивают капроновые чулки, а потом и дефицитные колготки, и сосредоточенно разглаживают их на ноге, совершенно не считаясь ни с убийством Кеннеди, ни с танками в Праге, и поэтому на самом деле лицо страны определяют мужчины — по крайней мере той страны, которая была. Помнишь, какие они тогда носили шапки? Такие одинаковые, как униформа, меховые кубы-ушанки? «Пыжиковые», ага, вот как они назывались, — по-военному выстроенные в ряд, молчаливо чернеющие «пыжики» на трибуне Мавзолея 7 ноября, почему-то в этот день всегда лупил дождь, еще и со снегом, словно сама природа погружалась в траур, а когда колонна людей равнялась с правительственной трибуной — на демонстрантов, как капо на заключенных, нервно орали распорядители по бокам колонны — идти полагалось без зонтиков, прямо под снегом, чтобы не портить картинку в телевизоре, — цветных телевизоров тоже ведь еще не было, не успевала отечественная промышленность настолько догнать Запад, — да нет, были, возражаешь ты, уже в семидесятые, — не диковинка, а только дефицит, да и дорогущие ж были, зараза… Ладно, давай дальше — вот этот суровый карапуз в пинетках с помпонами, это что, тоже ты?.. А на коленях тебя держит кто — бабушка Лина?.. (Что-то странное есть в этом снимке, зацепистое, не оторвешься — может, потому, что женщина, как раз в момент, когда фотограф щелкнул затвором аппарата, опустила глаза на малыша, с тем озабоченным и в то же время просветленным лицом, с каким все женщины мира берут на руки младенцев, все равно, своих или чужих, — и мы, по эту сторону объектива, остались ждать, пока она снова поднимет на нас глаза: эффект, если всматриваться дольше, довольно неприятный, особенно когда знаешь, что этой женщины уже …надцать лет как нет на свете, и нам уже никогда не узнать, какими именно глазами она бы на нас сейчас взглянула…)
…Словно мне мало своих призраков — собственных непоблекших, все еще по-карамельному коричневых лиц, испещренных регулярной оспой того «вафельного» растра, с которым сегодня не справиться толком ни одному фотошопу, — при компьютерном сканировании эти снимки выдыхаются, как стихи при переводе, и на экране выглядят удивительно жалко — словно их только что вынули из воды и повесили сушиться на невидимой веревке. Со дна времени, так сказать, подняли, эдакий подсознательный стереотип восприятия: лежали они где-то там, под илом лет, а мы их взяли и добыли на свет — осчастливили вроде, так, что ли?.. Вот интересно, ну откуда, спрашивается, в нас эта неистребимая надменность по отношению к прошлому, это неотвязно-тупое, не переломишь, убеждение, будто мы, сегодняшние, решительно и категорично мудрее их, тогдашних, — на том единственном основании, что нам открыто их будущее: мы-то знаем, чем все они кончат?.. (Ничем хорошим!) Точно к малым детям отношение: назидательность, снисходительность. И, как и дети, люди прошлого всегда кажутся нам наивными — во всем, от костюмов и причесок до образа мышления и чувствования. Даже тогда, когда эти люди — наши близкие. Точнее, когда-то ими были.
— О чем ты задумалась?
— Не знаю. О нас.
Вот чем отличается брак ото всех, даже самых вольтанутых, любовей и влюбленностей: он включает обязательный обмен призраками. Твои покойники становятся моими, и наоборот. Список имен, подаваемых в церкви на заупокойную службу в Родительскую субботу, удлиняется: Анатолий, Людмила, Одарка, Александр, Федор, Татьяна — это как обычно, а за ними вступают, как новая волна инструментов во второй части симфонии, виолончельно-низкое, с контрабасовым нутряным стоном анданте — Аполлинария, Стефания, Амброзий, Володимира: звучит почти как имена другого народа, но, может, тот народ и был другим — ведь все, кончившиеся 1933 годом на Киевщине и Полтавщине Талимоны и Лампии, Порфы и Теклины, тоже наводят на мысль скорее о первых христианах, чем о родственниках, отдаленных от нас всего на каких-то два-три поколения, в тогдашних же западенских, католических именах по сравнению с ними еще отзывается жизнь, хотя и постепенно слабнущая, — пока все-таки есть кому сказать: это мой дядя, это мой дед, погиб в Сибири или эмигрировал в Канаду, — в этом месте ты, с той невидящей ностальгической улыбкой, которая растекается по лицу, преображая его, — медленно, расфокусированно, как молоко по столешнице, — начинаешь вспоминать, как в начале восьмидесятых твоя семья неожиданно получила из Канады посылку от какого-то такого, десятой воды на киселе, дядьки, — пропустило почему-то КГБ, не последние ли свои денечки предчувствуя, а может, у них просто хватка уже ослабла, как и все в той стране сдулось и провисло перед финалом, — взаправдашняя канадская посылка, и даже не цветастый платок, из тех, которыми диаспора «Старый Край» почему-то сверх меры щедро затаривала, а — джинсы, мама дорогая: первые твои «Ливайсы» и к ним джинсовая же рубашка, а на чеки родители купили тебе настоящие адидасовские кроссовки и адидасовскую сумку-рюкзачок, и ты в таком виде ходил в школу, — и мне на миг становится почти больно, до горячего сжатия в солнечном сплетении, от бессмысленной, ретроспективной, подростковой ревности, словно и меня эта высвеченная тобой картинка вдруг сбрасывает, как с лестницы, лет на двадцать вниз, и там я приникаю к парте, не в силах отвести взгляд от самого недосягаемого мальчика в классе, а ты на меня не смотришь — ты меня-тогдашнюю, в прыщах, как в звездах, с жиденькой косичкой отличницы через плечо, и не заметил бы, разве только чтобы вежливо уступить дорогу: такие, обласканные ранним успехом, мальчики из хороших семей всегда бывают вежливыми, ведь им не требуется привлекать к себе внимание глупыми выходками, жизненный успех вообще, как ничто другое, развивает в людях благодушие — то поверхностное, тепленькое, как температура тела, которое не пропускает никакой агрессии, правда, и сочувствия не пропустит тоже… Это потрясающе, говорю вслух, качая головой, но ты не понимаешь, не попадаешь со мной в ногу, ты гнешь и дальше свое, попутно присоединив мою реплику, эдаким сорванным коротким аплодисментом, к своему тогдашнему триумфу у девочек, забросив ее, с легким звяканьем, в двадцатилетней давности ящичек, и мы так и остаемся, как были, — каждый при своем ящичке, не то что не смешав, а даже не сдвинув их вместе, и именно это я имела в виду своим «потрясающе» — что как же, черт возьми, можно обменяться семейными призраками, объединить между собой эти исчезающие в глубине времен длинные ряды покойников-с-двух-сторон, если даже себя-позавчерашних — того мальчика и ту девочку, которые когда-то влюблялись в других девочек и мальчиков и не спали по ночам в разных городах, еще не подозревая о существовании друг друга, — и то объединить не получается?.. А ужас ведь в том, что они никуда не делись, ни тот мальчик, ни та девочка, коль скоро я, например, до сих пор так по-идиотски способна ревновать тебя к твоей школьной любви — неважно, что мы с ней знакомились уже во вполне настоящем времени, и эта встреча, по идее, должна была раз и навсегда закрыть для меня тему, потому что сравнение теперь уже решительно не в ее пользу: из нее вышла довольно-таки смурная, ширококостная тетка, неприветливая, с надутой физиономией, тип бывших инженерш-проектировщиц, ныне выстаивающих с секонд-хэндом по базарам, да еще с теми глубоко посаженными глазами и угольно-черными глазницами, которые с годами все больше создают впечатление то ли исплаканности, то ли хронической испитости и порядочно старят, — к тому же она даже не улыбнулась мне при знакомстве, из чего можно сделать вывод, что как раз ее житейский опыт до сих пор не очень-то способствовал благодушию, не исключено, что та первая школьная любовь остается для нее единственным лучиком света, так что мне следовало бы ее скорее пожалеть, по-женски и по-человечески, — а вот не получается ни фига: не получается потому, что я так и не уверена, кого видишь в ней ты — нынешнюю, или заодно и тогдашнюю, образ с двойным дном, со сквозной, во времени, подсветкой из другого измерения, и поэтому преимущество, в конечном итоге, все же не на моей стороне, ведь я для тебя — только сегодняшняя, стесанная, как рубанком, плоским срезом с одного годичного кольца, пусть и представляющегося сколько угодно необыкновенным…
— Воробышек мой… Моя школьница…
— Почему — школьница?
— У тебя тело на ощупь, как у школьницы. Это фантастика.
— Что именно?
— Что оно так сохранилось.
— Вот хамло.
— Да, хамло, — охотно соглашаешься ты, переворачивая меня на спину, способность твоих рук добывать из моего тела такие разные по высоте и цветовой насыщенности, только мне слышные музыкальные тона (немного похоже на минималистов, на Филиппа Гласа, но Глас на этом фоне пацан, ему такая палитра и не приснилась бы…) в очередной раз заставляет меня перейти в другой режим слушания: закрыв глаза, целиком сосредоточившись на вспыхивающих на внутренней стороне век картинках, как на симфоническом концерте, — сначала замедленно, словно под водой, приходят в движение бледные поросли побегов, очерченных с плавным изяществом японской графики, затем — на мгновенье выныривая на поверхность — тропически-густая, изумрудная зелень, которая все темнеет и темнеет, стягиваясь и затвердевая в болевой точке соска, и аккурат в ту минуту, когда я вот-вот вскрикну, потому что ты и правда уже делаешь мне больно, давление исчезает, перетекая в повсеместный разлив нежности, и над горизонтом победно выныривает круглое, раскаленно-оранжевое солнце! — от восторга я смеюсь вслух, вся уже — как живой керамический кувшин, музыкальная скульптура в руках мастера, после увертюры еще не аплодируют, говоришь ты откуда-то из темноты, будто уже изнутри меня, твои руки продолжают двигаться с немилосердной точностью, даст же Бог такой дар, и умирать я начинаю, как обычно, — как ты это делаешь? — еще заранее, еще до того, как ты войдешь и целиком заполнишь меня собой, к тому времени от меня только и остается насквозь прогретая нежным светом благодарности, текучая и подвижная форма, в которую ты вкладываешься весь, до последнего, с отчаянной силой уже аж неживой природы, всепобеждающих огня-и-тверди, ах ты ж, ты, ты, ты — мой единственный, мой безымянный (в эти минуты у тебя нет имени — как не бывает у всех бесконечных величин…), — первый вселенский взрыв, вспышка новорожденных планет, затмение, вскрик — конечно, это счастье, конечно, нам с тобой безумно, нечеловечески повезло, даже страх берет, за какие же это такие заслуги и какую еще за это запросят пошлину, ведь подумай только, бормочу я в блаженной отяжелелости, все еще утопившись, как щенок, носом, в не остывшую от пота, с пряновато-родным запахом (корица? тмин?) мужскую шею: миллионы людей жили на свете и никогда не испытывали ничего подобного (хотя, собственно, откуда нам знать? но почему-то счастливые влюбленные всегда заряжены этой непоколебимой уверенностью, что они первые такие на свете со времен его сотворения…), — и поэтому, разумеется, нет уже никаких оснований (а если и были какие-то, то смыло океаническим валом) — никаких, конечно же, оснований отматывать пленку назад и заново рефлексировать над той «школьницей»: над тем, что в тебе, разве уже последней дурынде не видно было бы, и дальше продолжается эта по-мозольному, по-шахтерски упрямая работа — подклеить, подшить меня, во всей совокупности ощущений, с осязательной памятью включительно, напрямую к своей первой любви. (С нарочитым цинизмом спросить в эту минуту что-то типа: а ты что, спец по школьницам? нимфетоман? откуда такие сравнения? — значило бы вмешаться в эти подземные работы памяти так же неосторожно, как окликнуть лунатика, движущегося по краешку крыши, и с таким же риском, что разбуженный упадет и разобьется, — нет уж, пусть идет как идет, не мне соваться к кому-то в сознание с гаечным ключом…)