Горюч-камень
- Автор: Дмитрий Осин
- Жанр: Советская проза
- Дата выхода: 1965
Читать книгу "Горюч-камень"
5
Журку в небеси сулили проходчикам часто. Особенно хорошо это знали погибшие: Рудольский — потому, что был звеньевым, а Журов — по должности шахтного электромеханика.
В среду их хоронили. Четыре гроба были выставлены в нарядной на задрапированном, украшенном хвоей столе, где за день до этого Косарь играл в домино и где Чистоедов объяснял схему разработок Большого Матвея.
Заряженные шахтерки стояли у изголовья каждого гроба, будто Журов, Рудольский, Воронок и Пазычев собирались в шахту и замешкались по непонятной причине. Друг за другом сменялись в скорбном карауле уходившие на работу, вместо них становились поднявшиеся на-гора.
Хмурый, седоватый председатель шахтного комитета Гуркин приводил заступавших и уводил сменявшихся, пристегивал и снимал красные, с траурной каймой повязки, шепотом, словно боясь потревожить мертвых, отдавал приказания. И шахтеры подчинялись, знали — иначе нельзя.
Заплаканную, в слезах Алевтину поддерживали подружки-рукоятчицы. Невидящими глазами глядела она на обитые красной материей гробы, на погибших и, судорожно всхлипывая, ждала, когда всё кончится. Из-за цветов и венков ей было не видно затекшее синевой лицо Журова, а лишь смертно запавшее веко да безжизненно свесившаяся с подушки темная прядь. Взглянуть на голову Алевтина так и не смогла. Как сквозь воду слышала шепот сзади:
— Сорвался на клеть, с нее — в зумпф. Одна кепка на пятом ярусе застряла…
Ощущение собственной вины за то, что случилось, боролось в ней с чувством неожиданно облегчавшей душу освобожденности, и, по-прежнему всхлипывая, Алевтина с удивлением прислушивалась к самой себе. Что́ бы ни было, дрянью она себя не считала и, как всякая женщина, оскорблялась и страдала от того, что о ней думают так.
«Свое каждому дорого! Не дряннее я вас и всех других, а такую беду сам накликал…»
Вряд ли подружки догадывались о том, что ее мучило, да и сама Алевтина никогда не делилась переживаниями ни с кем, предпочитая таить их в себе. Но похороны были похоронами, и на них приходилось держаться, как положено: вдове — плакать и обессиленно клониться от горя; подружкам — поддерживать и утешать ее, как умеют.
Отец Рудольского — Антон Прокофьич — приехал ночью из соседнего района, вызванный телеграммой, и стоял возле гроба сына, держа ее, словно оправдание того, что находится здесь. Совхозный счетовод, он принял известие о нежданной беде, как принимают в народе — молча и невыказываемо, особенно на людях. Но крупные, жгучие слезы временами выступали откуда-то, точно из глубины души, и, боясь, что не пересилит себя, он как платком смахивал их скомканным и рваным бланком телеграммы.
Жена гостила у старшей, замужней дочери в Смоленске. Антон Прокофьич, решивший по-мужски принять удар беды на себя, со страхом думал теперь о том, что будет, когда она узнает о гибели сына. Представив вначале будто так лучше, он сомневался сейчас в правильности этого решения и невольно страдал вдвойне — что хоронит сына один и что жена, наверно, не простит ему этого.
Ни Гуркин, ни члены похоронной комиссии не беспокоили его, справедливо рассудив, что старику нужно побыть наедине с сыном. И хотя могло казаться, что за ним внимательно наблюдают и при необходимости готовы прийти на помощь — он был предоставлен своему горю.
У Воронка никого из родных не было. Отца с матерью, погибших во время войны, он даже не помнил.
Девчонка, с которой гулял, прийти в нарядную постеснялась, переживала свое одна. В заказнике, за терриконом, было у них облюбованное, заветное местечко. Там, возле старого елового пня, рухнув на источенный муравьиными ходами, растрескавшийся его срез, она рыдала по-девичьи горько и щедро, не опасаясь, что кто-нибудь подслушает.
Казалось, горше этого горя не было ничего. Но даже муравьи, большие, черные, знали, что оно — только дань минуте, и щекотали голые, запеченные солнцем ее руки, точно старались отвлечь от мрачных дум и заставить снова радоваться безоблачному небу, цветам, травам и светлой, напоенной июньским теплом жизни.
Пазычев перебрался в Углеград из Товаркова. На похороны из его родных не приехал никто. Лишь из треста позвонили в шахтком, передали слова сестры:
«Больны дети. Хороните без нас…»
Работая здесь, он даже не завел себе подружки, держась компании холостых шахтеров, которая и на поверхности вместе ходила в кино, в «Сквознячок», на футбол и в заказ. Не отставая от других, Пазычев жил, как жили в Северном многие, стараясь не перебирать хмельного и не перерабатывать лишнего.
А духовой оркестр все играл и играл — не очень ладно, надрывно. И женщины вторили ему отчаянно прорывающимися всхлипываниями. В нарядной было душно. Несмотря на хвою, от гробов веяло явственно ощутимым и сладковатым тлением — так, что порой становилось невозможно дышать.
Тимше тоже хотелось постоять в почетном карауле, но Гуркин все не догадывался вызвать его в соседнюю комнату, где надевали повязки подходившие шахтеры. Стараясь соблюдать приличествующее выражение лица, он мялся неподалеку от двери и обиженно следил за всем, что делалось вокруг.
Он видел — Гуркину совсем не жалко погибших. И Тимша не уважал его за это. А может, еще и потому, что Гуркин не признавал его, Тимшу, за шахтера.
Волощук остановился возле, сдержанно кивнул.
«А-а, ты здесь? — казалось, обрадовался он. — Ну, лады! — И еще Тимше почудилось, что тот подтвердил: — Помню всё, что было ночью; помню и не отступаюсь. А ты?..»
«И я, и я, — ответно рванулось в нем. — Помню и не отступаюсь!»
В руках у Волощука были полевые цветы. Подойдя к гробу Рудольского, он рассыпал их по красному покрывалу, затем то же самое сделал у гроба Воронка, а вернувшись — положил оставшееся Журову и Пазычеву.
Женщины отозвались на это новыми всхлипываниями, а Алевтина вспомнила, как собиралась с мужем в заказник и как ушла одна, оставив его возле «карлика» — на несчастье и гибель. Губы ее резанула вдруг непритворная боль.
Зверобой, ромашки, колокольчики, мать-мачеха, конечно, не шли ни в какое сравнение с венками, но Тимше, по совести, казались намного милей и дороже. Он оглянулся, высматривая, как отнеслись к цветам собравшиеся, и увидел, что то же самое чувствовали и другие — рукоятчицы, поддерживавшие Алевтину, отец Рудольского, сменившиеся из почетного караула шахтеры и даже сам Гуркин.
Когда позвали Волощука в соседнюю комнату, тот оглянулся, сделал знак Тимше. В готовившейся смене как раз не хватало четвертого.
Пришпилив им траурные повязки, Гуркин приглушенно скомандовал:
— Шагом… марш!
Волощук шел первым, за ним — Косарь. За Косарем — Тимша, а последним — Никольчик. Толпившиеся у дверей расступились, пропуская их: навстречу ударил сладковатый и душный запах, поднимавшийся от гробов.
Стоявшие в карауле сделали шаг в сторону, а на их место встали пришедшие. Тимша оказался в одном ряду с Волощуком. Вытянувшись в струнку, он глядел на красную обивку гробов, на венки, на рассыпанные, привядшие полевые цветы и ощущал торжественный холодок в груди.
Пазычев лежал как живой. Ни на голове, ни на лице не было ушибов и кровоподтеков, точно он не разбился, вывалившись из клети, а улегся и заснул сам, своей волей.
Скорбно сжав полиловевшие губы, Никольчик не глядел ни на кого. Многим думалось: он боится судебной ответственности, но это было неверно. На самом деле Никольчик судил сейчас сам себя более пристрастно и безжалостно, чем любой суд.
В горной промышленности он работал больше двух десятков лет, был опытным и знающим маркшейдером. Как командир производства, Никольчик во время дежурства отвечал за вверенных людей и обязан был проверить, где ремонтируется поднятый на-гора электровоз, приняты ли необходимые меры безопасности.
«Должен и обязан, — с горечью повторял он. — А на деле — преступное ротозейство, непростительная беспечность!»
Перебирая чуть не по минутам злополучное то воскресенье, Никольчик старался найти, что привело к непоправимому несчастью, — и не мог. Беспечность подводила многих; погубила она и Журова. А Никольчику — отвечать за нее не только перед судом, но и перед своею совестью. И совесть, как строгий и нелицеприятный судия, приговаривала его к самому суровому наказанию, куда более серьезному, чем то, что мог назначить суд.
Ровно в двенадцать четыре гроба — один за другим — медленно показались из нарядной и на плечах шахтеров поплыли к кладбищу под тягучий похоронный марш. Машины, предназначенные везти их, так и не понадобились, ехали сзади.
Тимша шел с Волощуком, стараясь думать о смерти, и как-то не мог сосредоточиться. Происходившее представлялось ему порой просто ненастоящим, не взаправду. Но всхлипывал кто-нибудь из женщин, надрывно заводил оркестр — и, оглядываясь, он снова убеждался, что все это не во сне, а наяву.
Тяжело ступая, Волощук вполголоса убеждал Косаря:
— Мы же с тобой дружки?
— Ну, дружки.
— Комендантшу я уговорю. Не все ли равно кто где живет?
— Несговорная она баба, — усмехнулся тот. — С чудинкой.
— Пускай. Мне-то что?
— Молодых да смазливых не любит!
«Думал ли он, что мог бы лежать рядом с погибшими? Или вместо них? — ужасался Тимша. И приглядывался к Косарю: — А Косарь?..»
Чубатый, золотобровый, тот украдкой тянул спрятанную в рукаве папироску и был полон бьющей через край силы жизни. Даже не представлялось, как бы он мог оказаться на месте Рудольского или Воронка. А медные трубы оркестра выводили и выводили свое — надрывно-горевое, мучительное.
Вчера, обсуждая подробности похорон, Гуркин поссорился с Дергасовым. Комиссия предложила хоронить погибших не по отдельности, а всех вместе — в братской могиле.
— Вместе они смерть приняли, вместе и лежать должны! Как на фронте…
Возражать против этого было трудно. Но Дергасову затея с братской могилой показалась сомнительной. Хорошо представляя себе, что придется еще отвечать за аварию, он опасался всего, что могло не понравиться начальству и так или иначе усугубить происшедшее.
— Ну, мы не на войне, — не скрывая, что нервничает, возразил он. — Не выдумывайте!
— Народ предлагает, Леонид Васильич, — чувствуя, что его не переубедишь, сказал Гуркин. — Комиссия похоронная, шахтеры…
Не терпевший возражений Дергасов вспылил:
— А ты что — флюгер? Крутишься на ветру!
Странные у них были отношения. Вслед за начальником шахты Дергасов считал, что может, не стесняясь в выражениях, говорить Гуркину все, а тот сносил это и обычно помалкивал.
Но вчера Гуркин, должно быть, почувствовал, что этому пришел конец, и взорвался тоже.
— Я флюгер, а ты — петух! Как бы не сорваться тебе да не полететь с него по-петушиному!
Так и не решив, как хоронить погибших, он хлопнул дверью и ушел. Дергасов не успел даже оборвать, поставить его на место.
Оставшись один, он надумал позвонить Суродееву, исподволь выяснить, внял ли тот подсказке, и заодно посоветоваться, как хоронить погибших: по отдельности или в братской могиле. В случае чего будет оправдание: все, мол, согласовано с горкомом.
Набрав номер, он совсем другим тоном, совершенно не похожим на тот, каким разговаривал с Гуркиным, назвался, попросил соединить с Суродеевым. Немного погодя, как обычно, послышалось: